Вера и научное исследование. Сомнение. Истина и ее выражения. Вера и опыт

 

Теперь я хочу снова говорить о вере, но с точки зрения совершенно иной, чем прежде. Я больше не буду затрагивать тему о вере в человека, а хочу поговорить о вере ученого в науку.
Это кажется странным; однако ученый не мог бы ничего создать, если бы не было у него веры, как ее определяет Священное Писание (как бы это ни было неожиданно для неверующего): как уверенность в вещах невидимых (Евр. 11, 1). Все научное исследование, вся настроенность ученого направлены именно на вещи невидимые. Вокруг нас — целый мир еще для нас таинственный; многое в нем известно, еще больше подлежит открытию. И вот то, что подлежит открытию, и есть то невидимое, в котором ученый уверен; он уверен, что оно существует, что где-то есть нечто, что надо и можно открыть. И поэтому всякая научная работа, всякое исследование основано на вере, на уверенности в том, что невидимое, еще не постигнутое — постижимо и раскроется.
А сверх того, научное исследование основано тоже и на надежде, то есть на предвкушении, радостном, напряженном ожидании того открытия, которое будет сделано, при уверенности, что есть что открыть; и таким образом и надежда ученого, его вдохновение указывает на веру. Это очень важно себе ясно представить, потому что вера не относится только к Богу. Я уже, кажется, достаточно объяснил, что она относится также и к человеку, — но она относится тоже и ко всей творческой работе ученого: без веры ученый не стал бы пускаться в исследование, нечего было бы, с его точки зрения, исследовать.
Но вот тут, мне кажется, надо сделать различие, которое очень важно, между реальностью и истиной, между сомнением и тупой самоуверенностью. Дело в том, что вокруг нас целый мир, как я уже сказал, таинственный, глубокий, многогранный, в котором многое было уже обнаружено и еще больше, может быть, подлежит обнаружению, открытию. Это реальность. Для верующего эта реальность включает в себя также Бога. Для неверующего это только материальная реальность, но она все равно, так же как для верующего — предмет изыскания. Каждый раз, когда мы делаем какое-нибудь открытие, мы его прибавляем к сокровищнице того, что мы знаем; но (так же как в жизни) нельзя просто обладать бесконечным количеством разрозненных фактов — их надо соединить между собой какой-то логической связью, собрать в какие-то теории, гипотезы, как говорят сейчас на Западе, в “модели”, то есть в структуры, которые позволяют как бы сразу видеть целокупность какого-нибудь предмета. Каждый раз, как мы это делаем, мы выражаем какую-то истину, относящуюся к реальности; и мы говорим, что поскольку реальность известна — она есть. Но ученый-то знает, что истина, то есть то, что он может сказать о реальности, всегда приблизительна; она никогда не совпадает с самой реальностью; это временная попытка реальность выразить. Причем ученый знает, что все факты, которые собраны в одну целую картину, как факты принадлежат реальности; а то, как они между собой собраны, подлежит какой-то доле сомнения. И настоящий, хороший ученый в тот момент, когда он создал или теорию, или картину мироздания, или мировоззрение, сразу же подходит к нему критически, то есть систематически ставит его под вопрос, в конечном итоге — сомневается. Но предмет его сомнений, разумеется, не реальность, которая от его сомнений не меняется. Под вопрос он ставит не самую реальность, а свое представление о ней и то, как он сумел его выразить.
И вот это сомнение, эта попытка, это желание, намерение поставить под вопрос ту картину мироздания, которую он на сегодняшний день создал, как раз и движет вперед науку. Причем в ученом это сомнение систематично: как только он создал сколь-нибудь стройную картину или теорию, он сразу ставит вопрос: какие в ней логические ошибки? Может ли он сам в ней обнаружить нечто, что не позволяет эту теорию или образ мышления принять? А если он сам или другие не находят в ней логической, структурной ошибки, он с радостью пускается в дальнейшее исследование, которое непременно это его мировоззрение поставит под вопрос в тот момент, когда он обнаружит в окружающей реальности новый, неожиданный, не укладывающийся ни в какие рамки его представлений факт. Но вместо того, чтобы пугаться этого, он оптимистически, радостно его приемлет. Сомнения ученого в этом смысле полны смелого оптимизма, потому что он не ратует за то, чтобы его теория оставалась неприкосновенной или мировоззрение осталось неизменным. Он ратует за то, чтобы реальность все глубже, все подлиннее, все точнее нашла свое выражение.
Таким образом, в представлении ученого есть творческое соотношение между, с одной стороны, реальностью — то есть всем, что есть, известным и неизвестным ему, истиной или истинами; всем, что уже обнаружено и нашло свое интеллектуальное, техническое выражение, и, с другой стороны, сомнением; потому что каждый раз, когда сомнение подрывает уверенность (вернее, самоуверенность, отсутствие критического подхода в ученом), каждый раз, как оно ставит под вопрос то, что он уже структурно выразил, оно открывает ему возможность сделать новые открытия. Это очень важно нам помнить, потому что вся научная работа основана на вере, вдохновленной надеждой, и, вместе с тем, она движима творческим, смелым, оптимистическим, систематическим, радостным сомнением. Человек себя перерастает для того, чтобы открыть более полно, более глубоко реальность, которая его окружает.
Истины бывают разные. Я уже указывал, что истины являются выражением той реальности, которую мы исследуем, причем выражение этой реальности бывает статическое, бывает динамическое, но всегда реальность выражается по отношению к каким-то координатам, которые заложены в нас или в окружающей нас жизни.
Статически мы выражаем очень много. Мы в какой-то момент обнаруживаем факт и его фиксируем. Некоторые факты можно фиксировать: можно говорить об утесе; можно, в географии, например, описывать неизменные факты. Но явления выразить можно только динамически; явления всегда находятся в каком-то процессе, и большей частью мы говорим о явлениях, а не о таких предметах, которые стоят перед нами, как утес — да и то даже утес постепенно меняет свою форму. Когда мы применяем чисто статические приемы к предметам нестатическим, мы, с одной стороны, говорим что-то, что соответствует реальности, а с другой стороны, эту реальность безнадежно извращаем. Это я хочу изъяснить на одном примере.
Есть картина французского художника Жерико “Скачки в Эпсоме”. Как указывает название, мы видим несущихся через поле лошадей; мы видим их в движении; мы как-то переживаем их галоп; но если мы сделаем попытку сравнить картину Жерико с фотографией, мы обнаружим, что никогда никакие лошади так галопом не несутся. В чем дело? А вот в чем: Жерико хотел передать нам чувство галопа, и он сумел это сделать, но в ущерб анатомической правде. С другой стороны, движение можно зафиксировать — например, сфотографировать — и из самого умилительного момента сделать момент комический (как можно человека в самый значительный момент его жизни сделать только смешным). Движение замороженное — ложь; движение, которое мы выражаем как движение, не соответствует в точности тому, как оно происходит.
И поэтому, каждый раз, как мы говорим об истине, будь то философской, будь то религиозной, будь то научной, мы должны сделать поправку на то, что мы или замораживаем движение, или неточно выражаем как бы анатомическую, структурную, неподвижную действительность. И притом делаем это всегда с той или иной точки зрения: во-первых, в пределах категорий нашего ума; во-вторых, в пределах нашего языка, а в-третьих, иногда (но не так редко) в пределах наших обычных представлений.
Это я вам могу изъяснить примером, который может показаться смешным, но имеет некоторую человеческую глубину. Один миссионер мне рассказывал, как священник-негр представлял его перед проповедью своему приходу, собравшимся верующим. Миссионер был белым, верующие были черными. И священник им сказал: “Не смущайтесь тем, что он бел, как бес, — его душа такая же черная, как наша”. Мы сказали бы наоборот; он выразил некую истину со своей точки зрения. Это же мы делаем и в науке, и в философии постоянно; мы не можем говорить без предвзятой точки зрения; мы не можем говорить иначе как с какой-то точки зрения. Но эта точка зрения тоже должна стать в какой-то момент предметом сомнения, она должна быть поставлена под вопрос, потому что иначе истина, которую мы выражаем, с определенной точки зрения уже станет ложью.
На устах верующего может показаться странным утверждение — с таким вдохновением, с такой уверенностью — права человека на сомнение; на самом деле, это только другой способ выразить известную и всеми принимаемую мысль о том, что человек должен быть честным до конца, честным безусловно, с готовностью самого себя поставить под вопрос, свои убеждения поставить под вопрос. Это можно сделать, если мы верим, что есть нечто незыблемое, являющееся предметом нашего изыскания. Человек боится сомнения только тогда, когда ему кажется, что если поколеблется уже созданное им мировоззрение, то колеблется вся реальность, колеблется все, и ему уже не на чем стоять. Человек должен иметь добросовестность и смелость постоянно ставить под вопрос все свои точки зрения, все свое мировоззрение, все, что он уже обнаружил в жизни, — во имя своего искания того, что на самом деле есть, а не успокоенности и “уверенности”.
Это чрезвычайно важно в научном исследовании; это чрезвычайно важно в философском мышлении; и это не менее важно в религиозном опыте. Мы не можем перерасти ограниченность нынешнего дня, если боимся поставить под вопрос его содержание. В плане религиозном: один из писателей IV века, святой Григорий Нисский, говорил, что если мы создадим полную, цельную картину всего, что узнали о Боге из Священного Писания, из Божественного Откровения, из опыта святых, и вообразим, что эта картина дает нам представление о Боге, — мы создали идола и уже не способны дознаться до настоящего, Живого Бога, который весь — динамика и жизнь. И то же самое можно сказать о философских мировоззрениях: как только философское мировоззрение делается абсолютной истиной, не может быть поставлено под вопрос, это значит, что человек уже не верит ни в прогресс, ни в возможность углубления, а живет как бы оборотясь назад, глядя на то, что когда-то было сказано, обнаружено, объявлено незыблемой истиной, будто смотреть вперед незачем, опасно! Будто надо смотреть только назад, чтобы не потерять из виду то, что когда-то было сказано кем-то, коллективом или отдельным лицом. Это трусость перед жизнью, это страх перед истиной, это отрицание многогранности и глубины самой реальности. И то, что я говорю сейчас о науке, о философии, можно сказать также и о религиозных мировоззрениях — не в том смысле, что Бог меняется, а в том, что мы можем с громадной радостью и вдохновением проходить мимо наших детских, юношеских представлений, представлений еще не зрелых для того, чтобы вырастать в новую меру познания Живого Бога, не выразимого до конца никакими картинами, никакими определениями.
Какая радость, что человек так велик, что может себя перерасти, и человечество так велико, что одно поколение, сменяя другое, получает наследие от прошлого и не делается его пленником и рабом, а на основании того, что когда-то было открыто человеческим опытом и умом, может себя перерасти во что-то совершенно новое, так, что жизнь из ряда, последования статических положений действительно вырастает в сплошную динамику, в творчество и в радость.
То отношение к жизни, та внутренняя установка, которую мы называем верой, то есть радостная, творческая уверенность и равновесие, содержащее одновременно и тайну, и сомнение, является одной из самых больших радостей жизни человека. И мне представляется, что радость эта идет из разных источников, она основывается на разных причинах.
Во-первых, человек, который смело, дерзновенно, творчески всматривается в жизнь, в человека перед собой, в общество, где он находится, в природу, в жизнь в целом, в историю, — такой человек не боится лицом к лицу стать перед действительностью, он перерастает, преодолевает то мертвое равновесие, безжизненность, от которой так страдают многие, потому что им не хватает решительности броситься в область неизвестного. Это происходит от страха, от тщедушия, от малодушия. И тот момент, когда мы вдруг решим со всей смелостью, со всей своей творческой силой войти в область неизвестного, лицом к лицу стать перед ним, является моментом, когда вдруг собираются все наши внутренние силы и загорается радость. И эта радость возможна только по мере того, как растет в нас бесстрашие.
Я говорил о вере в человека, о вере ученого в науку; в том и в другом случае вера заключается в том, что человек совершенно уверен, что тот мрак, та неизвестность, которые его пугают, где-то в себе содержат откровение, смысл, что самый хаос, который перед ним, может вдруг озариться каким-то светом, который мы называем смыслом, и сделаться хотя бы изначальной, частичной гармонией.
Но вместе с тем, эта уверенность не снимает самой проблемы; бесстрашие все равно нужно, потому что для того, чтобы поверить в человека, нужно очень много мужества: человек бывает порой очень страшен.
И последнее, что озаряет радостью область веры там даже, где она так полна сомнением, там, где ставится под вопрос сам человек, который верует, его убеждения, самые верования его, — последним источником радости является надежда, то есть опять-таки творческое, смелое, ликующее предвкушение того, что мрак озарится светом, что хаос вдруг раскроется как гармония, что бессмыслица откроется как смысл. И вот в этом динамичном отношении человек, который начинает искать, который начинает находить, чувствует, что он живет, вместо того чтобы быть мертвым, он вдруг оказывается живым; не только в деятельности своей, не только в проявлениях своих, но живым до самого корня своего бытия, в каком-то сознании, что жизнь из него бьет ключом; и что та мощная, глубокая жизнь, которая вдруг в нем открылась, охватывает собой целое мироздание: и человека, и все остальное, от микроскопического до самого непостижимо большого. И здесь сомнение не пугает, потому что, как я уже говорил, сомнение относится не к предмету исследования, не к природе, не к человеку, не к Богу, а к тому, как я их до сих пор себе представлял. И с какой радостью, с каким дерзновением и с какой ликующей надеждой человек обнаруживает, что он весь ставится под вопрос: ставится под вопрос человеком, который перед ним; ставится под вопрос природой, общественной жизнью; ставится под вопрос Богом. Потому что не только наши убеждения, но самый человек ставится под вопрос — его честность, его смелость, его добротность. Все это — требование, которое ставит, повторяю, перед ним окружающий мир: человек, общество, наука.
И вот в этом сличении объективного, которое требует от нас предельной добротности, предельной честности, предельной внутренней и внешней правды, разгорается такая радость веры, которой нельзя достичь никак иначе. Это мы видим в ученом, который от всей души, всем умом, всей смелостью своей (потому что многое может быть открыто только с большим физическим риском) добивается истины; в том, кто работает среди людей, встречает их в одиночку, лицом к лицу, вглядываясь в глаза человека, который ему поставит, может быть, последний, решающий вопрос; в человеке, который погружен в общественную деятельность и должен стоять перед лицом общества со всей ответственностью перед ним, но тоже — и не меньше — перед человеческой правдой.
Вот откуда рождается смелая, ликующая радость веры; и это, повторяю, доступно каждому: эта вера, этот подход является началом всякой творческой жизни. Для верующего эта радость покоится, в конечном итоге, в Самом Боге, Который является Тем, Кто все создал — и меня, и все, что вокруг меня находится, и каждого человека; для Которого все: и материальное, и духовное, и душевное, и человек, и общество, и наука, и природа, и искусство, — все имеет смысл и значение в человеческом становлении, и Который является как бы последним, глубинным динамическим импульсом, требующим от меня, чтобы я открылся, чтобы я уразумел, чтобы я встретился лицом к лицу, чтобы в этом дерзновении веры я обрел новое знание, новую полноту жизни и новую полноту веры.
Мне хотелось бы в последующих беседах говорить о вере в Бога. Я уже определял веру словами Священного Писания как уверенность в вещах невидимых. Но откуда может взяться эта уверенность?
Когда мы говорим о вере в человека, о вере в науку, о вере в наш каждодневный опыт, мы говорим о чем-то конкретном, что представляется вполне разумным. Эта вера является результатом непосредственного, каждодневного опыта: я встречаю человека, отношусь к нему сначала как к внешнему факту или событию моей жизни, постепенно открываю в нем новые глубины — и убеждаюсь, что человек на самом деле глубок, что то, что я могу уловить сразу — это очень поверхностно, хотя и это нам, при некотором опыте жизни помогает раскопать и глубины его: выражение глаз, тон голоса человека очень много нам могут сказать о нем. Человек своим присутствием ставит вопрос: что в нем поверхностное, сразу уловимое, и что невидимое, которое является в этом широком смысле слова областью веры.
Дальнейшее общение с человеком углубляет это понятие веры в него тем, что человек иногда поступает наперекор тому, что мы ожидаем от него. Его поступки нам могут показаться странными, неожиданными, противоречивыми. И тут мы можем ему поверить — поверить в него, допустить, что у нас нет всех данных для того, чтобы о нем произвести суждение, что мы все-таки можем считать его благородным, порядочным человеком, даже если то, что он сделал, нам кажется странным, не совпадающим с тем образом, который мы о нем себе составили.
Так же можно говорить и о вере в окружающий мир, то есть о глубокой уверенности, что кроме видимого, кроме того, что уже наукой исследовано и открыто, есть громадные возможности новых открытий и новых познаний. Это просто, в каком-то отношении, потому что и мир, и человек перед нами ставят вопрос. Но Бог, как будто, вопроса и не ставит, потому что Он невидим, Он до какого-то момента в нашей жизни остается недостигнутым, вне нашего опыта. Откуда же может взяться у человека желание пуститься в поиски Бога? Просто даже поставить вопрос о том, существует ли Бог?
Разумеется, первый ответ, который напрашивается, — очень примитивный и справедливый ответ: примитивный человек будет приписывать Богу все то, чего он не может объяснить своим житейским опытом или своим человеческим умом. Но это быстро исчерпывается. Современный человек так ставить вопрос не может. Никто из верующих, у кого есть какой-то разумный, вдумчивый подход к своей вере, не станет употреблять Бога как затычку, употреблять понятие о Боге как объяснение того, чего он не понимает, необъяснимого. Бог, наоборот, выделяется в современном сознании для верующего именно не как объяснение, а как независимый факт. Помимо того, что Он может или не может, помимо того, что Им можно или нельзя объяснить то или другое, — Он существует. И для верующего важен именно факт Его существования и то, что изнутри своего опыта жизни верующий убежден, что с Ним можно войти в какое-то общение, что Он познаваем до какой-то меры, что между Богом и верующим есть какая-то общность.
Вот тогда и задумываешься: откуда может взяться у человека желание поставить этот вопрос о Боге? откуда берется самый вопрос? И мне хотелось бы сказать нечто именно на эту тему.
Я несколько раз употреблял слово “опыт”. Что это значит? Это значит нечто очень простое. Мы говорим об опыте жизни, мы говорим о жизненном опыте, мы говорим о нашем личном опыте страдания, радости, любви. В этом же смысле надо понимать и религиозный опыт. Это совокупность всего того, что в течение истекших лет было пережито в связи с определенной темой, которую мы называем Богом. Это могут быть мгновения какого-то молитвенного озарения; минуты, когда вдруг окружающий нас мир нам представляется иным; минуты, когда бессмыслица озаряется каким-то светом и вдруг приобретает стройность. В христианском опыте это может быть момент, когда человек приобщился Святых Таин и обнаружил необъяснимым, непостижимым образом, что вошел в контакт с какой-то реальностью, с действительностью, которой он до того не знал. Вот о чем я говорю, когда говорю о религиозном опыте.
Это не обязательно потрясающий, разительный опыт. Это может быть нечто постепенно складывающееся, спокойное, вырастающее, тихое, глубокое. Это может быть тоже и очень потрясающее событие человеческой жизни. Мы сталкиваемся с религиозным опытом большей частью через человека. Это может быть встреча лицом к лицу с человеком, это могут быть его слова, обращенные ко мне, либо в моем присутствии к другим людям. Это может быть человеческое слово, написанное, запечатленное в рукописи или в книге. Так или иначе, этот опыт начинается, большей частью, с какого-то свидетеля, с кого-то, кто мне или при мне говорит: я с достоверностью знаю, что то или другое существует.5
Это относится, разумеется, не только к религиозному опыту. Большая часть нашего знания, будь то в области физики, химии, биологии, истории, приобретена именно таким образом. Какие-то свидетели, чье слово кажется нам убедительным или достаточно достоверным, довели до нашего сознания, что то или другое является фактом жизни. Но наше отношение к этим фактам, к этим свидетельствам бывает различным. Есть вещи, которые мы знаем непосредственно личным опытом. Мать знает, что такое материнская любовь. Никто, кроме матери, об этом непосредственного понятия не имеет. Об этом можно говорить по свидетельству матери, по наблюдениям — но знать нутром может только мать. Есть вещи, которые мы знаем, потому что сообща с другими разделяем какой-то житейский опыт, которым одни богаче, а другие беднее. И та небольшая мера опыта, которая мне принадлежит, мне позволяет принять опыт других людей, которые богаче меня.
Наконец, есть вещи, которые мы воспринимаем из опыта редких свидетелей, каких-то гениев, каких-то выдающихся людей, которым мы имеем право верить, потому что они добросовестны, потому что они достаточно для этого велики, потому что у нас есть какие-то данные им доверять. Этот опыт принадлежит им собственно, мы почти понаслышке им обладаем — но можем вырасти в этот опыт.
Таков опыт, например, великого художника, великого музыканта, выражающийся, в конечном счете, в произведении искусства, в музыке. Опыт, из которого он исходит, его восприятие — запределен для большинства из нас, но доходит до нас каким-то образом. На этом пункте я хочу остановиться в следующей беседе несколько подробнее и попробовать показать, каким образом первая встреча с верой может произойти через человека: или говорящего, встреченного мной, или написавшего слово свидетельства.
В прошлой беседе я говорил о том, что вера в Бога достигает до нас путем свидетельства; что всегда человек доводит до нашего сознания возможность того, что Бог существует, человек ставит перед нами этот вопрос. Мне хотелось теперь остановиться немножко на разных типах свидетельства.
Я говорил, что можно свидетельствовать о своем личном пережитом опыте; можно свидетельствовать об опыте, который принадлежит тому обществу, той общине, коллективу, к которому мы сами принадлежим: мы отчасти разделяем этот опыт, но не обладаем всем этим опытом. И, наконец, может до нас достигнуть свидетельство человека настолько выдающегося, что мы только краем сознания способны коснуться краешка его опыта.
И вот об этих вещах мне хотелось бы сейчас сказать. Где кончается опыт и начинается вера? Если говорить о том, что вера основана на опыте, то чем она от него отличается? Есть в творениях древнего отца Церкви, святого Макария Великого, который жил в Египетской пустыне в IV веке, замечательное место, где он старается именно обнаружить тот момент, когда опыт превращается в веру. Он говорит об очень глубоком, потрясающем опыте приближения Бога в молитве, который ему и другим подвижникам известен или ведом. Он говорит, что в момент углубленной молитвы человек отрывается от сознания всего земного, перестает даже осознавать себя, переживает только благоговейный ужас, любовь, поклонение, радость, торжество о встрече с Богом, Который как-то пронизывает все его сознание, все его переживания, все его тело, не оставляя никакой возможности заглядеться на себя или следить за тем, что с ним происходит. И пока такой глубочайший, потрясающий опыт происходит, конечно, человек не знает, что с ним происходит. Это, разумеется, относится не только к религиозному опыту; есть моменты в жизни, когда какой-нибудь опыт, переживание, событие нас так охватывает, так потрясает, что мы себя и вспомнить не можем, и оглядеться не можем. Так бывает в момент автомобильной катастрофы; так бывает в момент потрясающей нас до глубин радости или пронизывающих наше сердце горя и отчаяния.
Но возвращаясь к опыту святого Макария: он говорит, что человек, пока он в пределах этого опыта, ничего не может сознавать, кроме Бога. Но в какой-то момент Бог как бы от него удаляется; человек находится на положении (это очень красивый, как мне кажется, образ) маленького челна, лодочки, которую море, отходя от берегов, оставляет на песке. За несколько секунд до этого челн еще колебался на волнах; теперь он покоится на земле. Вот этот момент, когда человек уже не несом опытом, хотя опыт, переживание еще горит, еще трепещет; когда человек абсолютно еще уверен в реальности этого опыта и однако актуально, в данную минуту его не переживает, — этот момент и является той гранью, когда опыт превращается в веру, в уверенность. И человек может вполне справедливо продолжать жить и говорить: я это пережил, и я знаю, что это есть. Это может быть религиозный опыт, страх, радость, горе; они отзвучали, отошли, но уверенность в том, что они существуют, в человеке уже не поколеблется.
Вот где мы можем уловить переход из опыта в веру; и о такой вере человек может говорить с абсолютной, пламенной уверенностью, может говорить с убедительностью, потому что он говорит о том, что сам знает, чего он дознался до мозга костей, почти до разрыва сердечного.
Но мы принадлежим общине, человечеству, вокруг нас есть люди, мы не исчерпываем собой никакой человеческих опыт, включая и религиозный; у нас очень много общего с людьми, с которыми мы находимся, но этот опыт каждый человек пережил несколько иначе: у одних его больше, у других меньше; и потому что мы общаемся друг с другом, потому что мы составляем одно целое, опыт одних делается опытом других; так же как сознание красоты, правды делается достоянием всего человечества через одного человека, который сумел это пережить с предельной силой и выразить с предельной красотой и убедительностью.
Вот об этой второй области веры мы тоже можем говорить, но должны говорить с большой осторожностью, указывая, что здесь кончается мой личный опыт, а здесь я перерастаю свой личный опыт в соборности, в общении с той группой людей, к которой я принадлежу. Таков был опыт апостолов, который дошел до нас. Апостол Иоанн говорит: мы свидетельствуем о том, что наши глаза видели, что наши уши слышали, что мы осязали собственными руками (1 Ин. 1,1). Да, поскольку у нас есть частичный опыт, который сродни их опыту, мы можем поверить в их более точный, более широкий опыт.
И наконец, как я уже говорил, есть гении духа, гении ума, гении искусства, которые переживают и могут воплотить в музыку, в искусство, в научное прозрение то, чего обычный человек не может воплотить, но мы им верим, потому что ощущаем убедительность их слов, потому что эти слова доходят до нашей души, до нашего сознания как истина, как правда, потому что мы с ними уже общаемся в опыте, хотя их опыт превышает наш. Таковы, например, слова Христа. В Евангелии от Иоанна мы читаем, что Спаситель Христос говорит: Бога никто не видел, но Сын Божий, находящийся в недрах Отчих, Тот нам это открыл (Ин. 1,18). Мы принимаем Его свидетельство не потому, что Он говорит о чем-то, о чем мы не имеем никакого понятия, а потому что у нас есть другие основания верить Его слову; и мы принимаем это Его слово, для нас еще, может быть, непостижимое, потому что другое, Им сказанное, является в пределах нашего опыта правдой и истиной, и откровением.
Вот каким образом через человека до нас может дойти вера или, во всяком случае, может быть поставлен вопрос; мы не обязательно сразу поверим, но встретив этого человека и это свидетельство, — поскольку его свидетельство, вернее, свидетельство его личности убедительно, — мы можем либо принять его свидетельство и сказать себе: этот человек это действительно знает; я постараюсь дознаться до его опыта; либо, уже на основании предрассудка, предвзятых мыслей оттолкнуть человека, сбросить его со своего пути и сказать: то, что вне пределов моего опыта, — бред; этот человек сумасшедший, его надо отстранить. Так человек науки не поступает, так поступает только безумный.