Церковь и мы

Церковь и язычество.

Мир, в котором было возвещено Евангелие, был многоплановый, и поэтому христианам пришлось решать несколько проблем. Первая проблема: мы и Ветхий Завет. Предлагалась концепция: выбросить весь Ветхий Завет целиком. Соблазн был большой, но Церковь на него не пошла. И, как говорит святой Иустин, «мы поклоняемся и веруем тому же Богу, Который вывел вас, израильтян, рукою крепкой и мышцей высокой из Египта, ибо нет другого Бога». Поэтому те, кто пытался отвергнуть Ветхий Завет, оказались в числе еретиков, последователей Маркиона[38]. Но все-таки это решение о Ветхом Завете не было однозначным, оставалась все‑таки тенденция, и довольно сильная, дискредитировать иудейство как таковое, потому что отношение к нему выработано еще не было. Против него начиналась борьба, часто не очень добросовестная, и можно сказать, что ее объявлением стало появление во II веке послания лже–Варнавы.

Послание лже–Варнавы проделало такую операцию над Библией, что все в ней, что могло касаться Израиля, целиком переносилось на Церковь, а Израиль вообще выпадал. Это послание — одно из самых резких антииудаистских сочинений первохристианских времен. Потом началась мучительная борьба, гонения, притеснения, преследования, которые длились в течение многих веков.

Собственно говоря, было бы странно, если бы какой‑нибудь бурят стал ненавидеть индийцев зато, что Индия не приняла буддизма. Бурят, будучи буддистом, наоборот, относится к Индии с благоговением, потому что это родина Будды, хотя Индия не стала буддистской и вытеснила буддизм из своей страны.

Но у христиан возник такой странный парадокс, как бы направленный против них самих: они все время притесняли тот народ, из которого вышел Христос и из которого вышло Священное Писание — и Ветхий Завет, и Новый. Этот конфликт, конечно, сильно мешал и христианизации иудеев, и многих других… Это была не просто человеческая нетерпимость, а это было нечто особенно гнусное, потому что гнали именно людей, с которыми были духовно связаны.

Вторая проблема встала через поколение, примерно во II веке, когда разыгрались те же бури: как быть с языческой культурой?

Одна тенденция очень ярко выразилась у апологета Гермия, который написал книжку «Осмеяние языческих философов». Его сторонники поносили все языческое: боги — это дьяволы, а то, что они породили, — это дьявольское, философы были дураками, статуи надо разбивать, храмы — разрушать, и вообще все это никуда не годится. Правда, насчет разбивать и разрушать стали говорить уже попозже, но платформа для этого уже была создана.

 

Святитель Василий Великий

 

Однако Церковь этого тоже не приняла, и в лице ведущих Отцов, таких, как Юстин Мученик, Климент Александрийский, Ориген, а потом уже Василий Великий, в лице Отцов золотого века она не только признала необходимость принять принципы античной культуры, но тем самым заложила основание для новой христианской культуры вместе с поэзией, живописью, музыкой…

Такие «антикультурные» тенденции были особенно среди тех христиан, которые ждали конца мира. Действительно, строить культуру, когда знаешь, что завтра будет «новая земля», — бессмысленно. Но опять–таки, было бы односторонне говорить, что эта проблема была полностью и благополучно решена. Она тоже, как и с Ветхим Заветом, не была решена до конца. Если войдя в какой‑то контакт с иудейством и приняв Ветхий Завет, приняв его элементы в богослужение, встроив их в церковную символику, все‑таки его от себя сильно оттолкнули, то с язычеством получилось несколько иначе: осудив его вероучение как таковое, вошли в контакт с его культурой. Но культура была сакральная, священная, и поэтому через эту языческую культуру в христианство просочилась масса языческих элементов. Они нахлынули со всех сторон, особенно начиная с IV века — как раз с эпохи отцов Церкви и началось не только обмирщение Церкви, но, выражаясь научным языком, ее «паганизация»[39].

Эта «паганизация» шла в нескольких направлениях. Первое направление — самое безобидное: когда торжественные и красивые ритуалы или обычаи язычества христианизировались. Скажем, день рождения Солнца язычники праздновали 25 декабря; христиане, которые не знали, когда праздновать день, в который родился Христос, стали праздновать его тоже в этот день, поэтому Рождество празднуется 25 декабря.

Существовала языческая тризна, которая первоначально была жертвой духу усопшего или богам, а христиане превратили ее в поминовение, в молитву за усопшего, и потом в совместную трапезу, на которой вспоминали умершего, говорили о его достоинствах, — он как бы невидимо присутствовал за братской трапезой членов семьи, родных и близких. Это тоже, в общем, все невинные вещи.

Но были, конечно, вещи и опасные. Я не буду сейчас их перечислять, но скажу только кратко о магическом отношении к культу, о попытке «заработать» у Бога при помощи произнесения какого‑то количества молитв или совершения каких‑то внешних действий. Вот молящийся говорит: «Я же Тебе делал то‑то и то‑то, Господи, а что ж Ты мне в ответ ничего не даешь?» — это отношение к Богу порой становилось грубым. Человек мог думать, что с крестом можно идти в агрессивный поход, кого‑то сжигать, уничтожать города, что можно таким образом, например, отвоевывать Гроб Господень.

Мы можем привести достаточно примеров, но поскольку антирелигиозники уже в течение многих десятилетий не устают их приводить, то нам уж нечего их вспоминать. Здесь все: и инквизиция, и нетерпимость, и прочее. Но даже не это важно, потому что такие вещи настолько очевидны по своему безобразию, по своему противоречию основам Евангелия, что проблемы никакой нет. Просто нет! Как в том фильме, «Все остается людям», который многие смотрели: там наш советский ученый спорит со священником, с которым дружит, потому что священник — брат его жены; значит, они сидят, играют в шахматы, и ученый говорит: «Вот вы считаете, что сейчас упадок нравов… Что ж, Вы думаете, это оттого, что люди от Бога отошли, отвратились от Него? А ведь что раньше было? Вот они были с Богом, а были и инквизиция, и Крестовые походы, и науку душили». Священник смущенно молчит, но потом начинает ему возражать…

Но что бы он мог ему ответить? Он мог бы ему сказать, что те люди, которые устраивали инквизицию и прочие злодеяния, — они отпали от Бога, они изменили Христу, изменили Евангелию, делали совсем противоположное тому, что там написано. Таким образом, они все были иудами, и нет никаких оснований говорить, что они были с Богом. И совсем неважно, как они себя называли.

Здесь важнее другое (что, кажется, еще как‑то недостаточно осмыслено), что компромисс с язычеством проникал в самые высокие сферы христианского умозрения и созерцания. И в будущем предстоит тщательная и очень осторожная работа — все эти накипевшие вещи необходимо понять.

Приведу вам два примера. Первый — это средневековое миросозерцание, та стройная статичная иерархическая конструкция мира, которая отображена у Данте: наверху Бог, эмпиреи, потом в кругах Рай, Чистилище, Ад — все это существует статично. Такое представление навеяно античным язычеством, в Библии его нет, в Библии мир динамичен. Он все время развивается, разворачивается вперед, он никогда не остановится, пока не придет Царство Божие, а уж как там будет, мы просто не знаем…

И подобное статичное представление о Вселенной рождает и определенный тип благочестия: есть строй мира, есть строй культа, они связаны между собой, и человек должен в это включиться. Все неизменно: неизменен культ, неизменна Вселенная, как неизменен Бог. И поэтому у человека нет по–настоящему каких‑то задач, как и у мира нет перспективы и целей. Так было во всех античных философских системах и в самом мирочувствии античного человека, который знал, что мир таков и никогда не будет иным; он может погибнуть, потом снова возродиться, но он будет таким же — или полностью тождественным, или аналогичным, и в нем все будет опять то же самое.

Средневековое мировоззрение, хотя оно заимствовало многое из язычества, оно все-таки не могло отказаться от идеи грядущего; и эта идея воспринималась им как просто механическое старое — Страшный суд как бы мечом отрубает всю эту историю, начинается нечто иное. Движения к Царству Божию в истории нет.

Конечно, было бы несправедливо сказать, что такое понимание полностью захватило все средневековое мировоззрение. Оно все‑таки оставалось глубоко библейским. Если мы возьмем блаженного Августина и его идеи о становлении двух градов — Града Божия и Града человеческого, и их борьбы между собой, или идеи Иоахима Флорского о том, что три Царства — три Завета: Царство Отца, Сына и грядущее Царство Духа, — все это были разные попытки осмыслить динамику истории.

Но тем не менее, в средневековом миросозерцании было слишком много статики. И это влияло на жизнь, потому что требования, которые предъявляло христианство к человеку, становились несколько формальными. Человек должен был соблюдать определенные заповеди, соблюдать какие‑то внешние формы; он знал, что когда закончится его жизнь, он попадает либо в Рай, либо в Ад, — но при этом все равно остается внутри этой системы.

А того жизненного, творческого, открытого, устремленного в какие‑то совершенно бесконечные дали пути не было. Но ведь сказано: «Будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный»[40], — этот путь был забыт или отодвинут на задний план.

Бесспорно, даже у Данте, которого я сейчас вспоминал, уже есть иное чувство. То, что он взял три этих мира и показал восхождение человека, — в этом уже какая‑то аллегория, или символ души, идущей из мрака к свету. У многих богословов, подвижников, мыслителей Средневековья и затем Возрождения апокалиптика, эсхатология христианства жила и никогда не погибала — не было такого периода, чтобы она погибла.

Но мы сейчас делаем акцент на тех пережитках язычества, которые будут жить очень долго. Если язычество возникло 30–40–50 тысяч лет тому назад, почти что вместе с человеком, то христианство, которое явилось в мир всего две тысячи лет тому назад, одолеть его в два счета не может — трудно за такой исторически короткий период преобразить чело–веческое сознание. И тем не менее с вторжением христианства в мир эти две тысячи лет стали радикально отличаться от 50 тысяч, прошедших до него.

Однако здесь действует еще много самых различных сил, сил резко антагонистичных; происходит трагическое отделение элементов христианства от основного древа. Ввиду того, что средневековый христианин не видел мира в развитии, эта библейская идея была усвоена секулярным мышлением. Возникла христианская ересь о религии прогресса, усвоившая библейскую, евангельскую идею Царства Божия, которое ждет людей в будущем. Для средневекового человека впереди был только Суд. Формально он признавал Царство Божие, но все‑таки впереди был страх и обвал.

Этический долг христиан друг к другу и к обществу в Средневековье был забыт. Забыт, конечно, не полностью. Мы знаем, что Церковь боролась и против рабства, и против пиратов, и против бесконечных феодальных войн и так далее. Церковь создала первые госпитали для больных, первые приюты для престарелых и душевнобольных; монахи занимались благотворительностью по отноше–нию к брошенным детям. Но, тем не менее, в общем христианский мир плохо относился к социальным идеям, и они, к сожалению, были подхвачены опять‑таки секулярными, безрелигиозными людьми. Таким образом, идея активного, деятельного служения ближнему — чисто христианская идея — самым парадоксальным образом попала в руки атеистов.

Возьмем, например, социалистов XIX века — они почему‑то с негодованием говорили об эксплуатации человека человеком. На самом деле ничего дурного с точки зрения космоса и жизни в этом нет: животные прекрасно эксплуатируют друг друга, паразиты живут в чужих организмах, — это всегда было в мире. Но это нравственно отвратительно, а нравственное — это то, что поднимается над природой. И несмотря на то, что именно христианство внесло в мир этот протест, он оказался осуществлен людьми, внешне далекими от веры. И это, конечно, наложило свою печать на их действия.

Надо признать, что открытость к будущему, открытость к миру, созидательная, творческая энергия никогда не угасала в Церкви, но в массах христиан как таковых она часто уходила куда‑то на задний план. И исторической Немезидой явилось то, что не христиане, а скорее люди, далекие от веры, стали думать по–настоящему о бедных и размышлять о зле, которое существует в обществе.

Какие из этого выводы? Выводы очень суровые. Нам предстоит в будущем (скорее не нам уже а, может быть, следующим поколениям) наполнять христианскую жизнь все большим содержанием: с одной стороны — духовной углубленностью, а с другой — активным действием. Всегда легко что‑нибудь одно: люди или уходят только в деятельность, или уходят в созерцание. Только христианство требует от нас и того и другого.

 

[…] Представление о статичном мире имеет известное обаяние. Почему? Потому что, живя в быстротечной Вселенной, когда все мелькает и проходит, мы ищем в ней вечного. Этого искали и древние мистики, и древние философы, этого ищет каждый человек и сейчас. Вечное, непреходящее — это то, что побеждает время. И внутреннее духовное созерцание освобождает человека от времени, ставит его над этим потоком. Но язычество этим и ограничивалось и считало истинным, подлинным и реальным только то, что возвышается над временем. Отсюда такое представление о долге человека и о мире.

Христианство нисколько не отрицает этого. В Евангелии и в Ветхом Завете всегда говорится о Боге как о Вечном, говорится о Его Вечном Царстве! Но этот мир находится в движении, и поэтому мы должны одновременно быть включены и в него.

Когда происходит ориентировка на вечность в ущерб временному, получается очень страшная картина. Страшная, потому что ссылками на священные названия и термины, ссылками на очень высокие понятия люди оправдывают низкопоклонство, ханжество, всякого рода моральную нечистоплотность — все это якобы во имя вечности.

Я вспоминаю одного из героев Диккенса, который всегда говорил: я совершенное дитя, ничего не понимаю в деньгах, — при этом он непрерывно обирал всех окружающих и, собственно, жил за их счет! На сто процентов. Сам он не имел ничего. Так и тут получается: когда некоторые говорили и сейчас говорят о том, что высшее достижение — это смирение и молитва, то порой получалось так, что это становилось ширмой, для того чтобы просто оправдать свое тихое благополучие и подвести под него какую‑нибудь богословскую базу.

Грех не только не осознавался — человек не говорил: да, я слаб, я немощен, я боязлив, — а грех этот возводился в культ. Более того, он превращался в добродетель, что еще хуже. Это то, что называется прелестью, то есть ложным представлением о подлинном долге христианина.

Это проявляется и в частной жизни людей, проявлялось и в жизни народов. Когда сжигали еретиков, то говорили: мы же заботимся об их душе, спасаем их души — они пройдут через огонь и будут спасены. И была масса таких чудовищных софизмов, связанных также и с государством, с монархией. Все совершенно ясно: была языческая монархия, с обоготворением «божественного цезаря», и когда «божественный цезарь» в силу прямых исторических причин принял христианство, вместо того, чтобы христианам так же мужественно сопротивляться поклонению кесарю, как они сопротивлялись 300 лет при кесарях-язычниках, они не сумели противостоять ему.

Кесарь, который вооружился крестом, их побил их же оружием. Тогда они стали перед ним преклоняться, а он стал диктовать им каноны, и возглавлять Соборы, и сажать то православных, то еретиков — словом, занял место великого понтифика, великого первосвященника; и так это было еще в XVIII веке.

В России Екатерина Вторая называла себя главой Церкви. Ну что же это за глава Церкви? И на каком основании она глава Церкви? Это все записано, это не слух ходил, есть записи, согласно которым официально было объявлено, что глава Церкви — императрица. А Николай II запрещал провести Собор, который был созван лишь после того, как была низвергнута монархия. А ведь созыв Собора мог бы совершенно изменить жизнь Церкви, обновить ее, и, возможно, удалось бы избежать всех этих катастроф. Но, к сожалению, его собрали в момент революции, когда уже начались всевозможные антагонизмы, и не до того было. Так что Николай II, несомненно, несет ответственность, но не столько лично он, сколько Победоносцев, который настоятельно ему советовал это, а царь к нему очень прислушивался…

Следовательно, подобного рода вещи — когда благочестие становится бутафорским заслоном, для того чтобы делать совсем противоположное, — должны были обязательно привести к тяжким последствиям.

Исторических Немезид у нас было много: полное крушение Александрийской Церкви, которая одна из первых начала уничтожать иноверцев, крушение Византийской Церкви. Мы не можем это все рассматривать как случайности — христианин не верит в случайность. И если мы рассматриваем плен Вавилонский как Божие возмездие, то уж тем более так надо понимать удары по столпам Православия.

Александрийская Церковь, породившая монашество, породившая Климента, Оригена, Афанасия Великого, была вообще сметена с лица земли, там осталась лишь горсточка людей: меньше, чем цыган в Бессарабии. То же самое с Византией. Русская Церковь пострадала гораздо меньше, она не была уничтожена. Это показывает, что в ней здоровых сил было гораздо больше, чем в тех Церквах.

Здесь мы подходим к рубежу, когда необходимо будет осмысливать, вернее, переосмысливать основные ориентиры христианской жизни. Эта привилегия и задача стоит не столько перед нами, сколько перед большими умами, перед деятелями Церкви; мы можем лишь частично в этом участвовать. Но надо просто знать, что сейчас, здесь и теперь, наступило время, когда необходимо переосмыслить буквально все! При этом следует быть очень осторожным, чтобы не впасть ни в одну, ни в другую крайность. Не подражать маловерным секулярным богословам, которые готовы смешаться с миром, не валяться в ногах у современной растленной цивилизации, изображая, что она несет хоть какое‑то спасение, и не превращаться в людей, которые ностальгируют по прошлому. Ведь некоторые думают, что возрождение христианства есть реконструкция каких‑то архаических форм, что это огромный археологический музей, церковно–археологический кабинет всероссийских и даже больших масштабов. Такого рода Церковь как раз хотел видеть соловьевский антихрист.

Я, грешным делом, когда вспоминаю слова этого антихриста в отношении огромного музея церковной древности, я всегда вспоминаю наш церковно–археологический кабинет в Академии. Хотя я очень ценю его, и люблю все, что там собрано, но как раз антихрист хотел, чтобы Церковь превратилась в такой кабинет, где показывают старинные иконы, что‑то торжественно рассказывают… А смысл и содержание Церкви совершенно в другом, в том, что Христос идет. Где Он найдет Свое стадо? В ком Он узнает Своих учеников?..

Однажды один священник (по–моему, я вам рассказывал), вернувшись из Рима после одной из сессий Собора или чего‑то еще, в ужасе рассказывал о чудовищных процессиях: все это было похоже на какой‑то огромный карнавал, когда шли кардиналы, несли эти балдахины… Хотя люди и любят всякие праздничные зрелища, но все‑таки это должно быть вторично, третично, двадцатирично.

Упразднять этого не нужно, потому что праздничность и торжественность нужна христианской жизни, но это все имеет тенденцию заслонить главное. Конечно, и у нас, когда наши архиереи идут, тут и Папа побледнеет по сравнению с ними. Каждая культура должна все это беречь и любить, но важно не вытеснять главного. Ведь у многих из нас возникает такое чувство, что это и есть самое главное. Но здесь искушение светскостью.

Кстати, на Западе они готовы просто идти в Каноссу[41] перед современной секулярной культурой, — жалкое зрелище! Просто жалкое; но не менее жалкое, когда мы, сохраняя восточные художественные традиции (да и западные тоже), забываем, что они являются лишь средством и даже просто декорацией.

Я понимаю, что все это очень трудно. Потому что гораздо проще остановиться на какой-нибудь из крайних форм. Еще и еще раз повторяю, что необходим путь центральный, как говорят теперь, тонкий, как лезвие бритвы…

Церковь и нация

Христианство и нация — нашла ли Церковь решение этой проблемы? Еще, по–видимому, не совсем. И у первых апостолов проблема эта не была решена: они считали, что иудеи имеют привилегию, а язычники — это публика второстепенная.

Но потом апостол Павел сломил этот предрассудок, и началось торжество христианства над антогонизмом наций. Этому способствовала единая Римская империя. Но как только Римская империя разделилась, как только восточные и западные римляне стали конфликтовать между собой, так христиане поплелись в хвосте этой конфронтации — христиане Востока стали ругать христиан Запада, и уже тогда началось разделение Церквей. Уже в III веке! И когда Диоклетиан разделил Империю, уже были различные традиции, которые не могли примириться друг с другом. Даже о Пасхе не могли договориться, спор о Пасхе начал уже бушевать во времена гонений, потому что каждый хотел настоять на своем.

Решение, которое приняла Католическая Церковь, было очень своеобразным. Католическая Церковь пыталась ликвидировать вообще национальные различия, создать единый культурный фон для всей Европы. Частично это удалось. Удалось, но это все‑таки было безнадежное предприятие, потому что у каждого народа должна быть обязательно своя культура. В наше время Католическая Церковь это поняла и сейчас идет по линии плюрализма, понимая ценность и бесконечную красоту своеобразия всех обрядов, духовных и культурных традиций. На Востоке тоже была попытка все эллинизировать и все сделать под один стиль. Поэтому Болгарская, Русская Церковь, Церковь Югославии — все они были под эгидой Византии и были Церквами эллинизированными.

Вспомним, что у Русской Церкви все первые митрополиты довольно долго были греками, и даже надписи над иконами в первых киевских храмах были сделаны по–гречески. То есть Греческая (Византийская) Церковь была Церковью–матерью. С другой стороны, греки жили в Одессе и по всему Причерноморью; в Киеве было немного греков, только духовенство было греческое. Но потом в силу исторических причин Русская Церковь приобрела самостоятельность и духовную, и политическую, и культурную.

Какое же здесь может быть решение? По-видимому, решение должно быть такое: христианство преломляется в каждой цивилизации, и в каждой культуре оно обязательно должно быть национальным, обязательно! Оно должно быть органическим той культу–ре, в которой оно проповедано; оно должно быть органически связанным с ней, исходить изнутри ее, исходить из всех свойственных ей особенностей. Но при этом самое страшное здесь — забыть о том, что христианская культура является лишь частью целого!

Мы должны понимать, слушая какую‑нибудь африканскую мессу, что это тоже Литургия, но совершаемая неграми; и если даже мы видим в Индии каких‑нибудь монахов–муни, которые пытаются проходить свой путь, сидя в позе лотоса, — значит, это их путь. Не ложный путь, а их путь. Многоразлична Премудрость Божия, и, как говорит Писание, «в доме Отца обителей много»[42], и Церковь только тогда станет вселенской, когда она будет разнообразной, но единой одновременно, чтобы вселенское сознание в ней не угасало. Это тоже трудно. Но к этому уже есть предпосылки, поэтому думаю, что проблема «Церковь и нация» будет постепенно разрешаться.

Когда Христос обращается к людям, Он обращается не к нации, а к отдельному человеку. Апостол Павел говорит, что «во Христе нет ни эллина, ни иудея»[43]. Значит, есть у человека некое глубинное средоточие его личности, в котором нет не только нации, но нет и пола: «нет ни мужского пола, ни женского». Тем не менее, есть и мужской пол, и женский, тем не менее, есть и нации. Следующие, более периферийные слои человеческой личности уже связывают его с целым. Не душу с душой, не личность с личностью, а связывают членов культуры, членов общества, членов семьи. То есть это уже следующий слой. И поскольку христианство обращено не только к отдельному человеку, но также ко всем людям вместе взятым, то оно, естественно, воплощается в этих конкретных формах, не отрицая их и в то же время не абсолютизируя.

Мы знаем, что перед лицом гибели, перед лицом смерти, перед лицом вечности, перед лицом Бога уже неважно, кто человек: мужчина или женщина, иудей или эллин. Но когда люди общаются между собой, когда творят, когда живут и действуют, — здесь это приобретает определенное значение. Поэтому христианство находится как бы в такой промежуточной позиции, позиции сложной, позиции диалектической. Оно и отрицает нацию — и признает ее. Оно отрицает национальную замкнутость, шовинизм, отрицает культ расы, культ крови, культ биологического родства. Христос отверг биологическое родство. Он сказал: «вот матерь Моя и братья Мои; ибо кто будет исполнять волю Божию, тот Мне брат, и сестра, и матерь»[44]. И в то же время все Священное Писание, и в частности Евангелие, говорит о почитании родителей. Поэтому одной какой‑то однозначной формулой выразить это трудно.

Человек становится христианином не как член семьи, расы, нации, культуры. Но в то же время, когда он осуществляет себя как христианин, он действует в своей семье, в своей нации, расе, культуре. Вот примерно так это можно выразить.

Человек как таковой имеет абсолютную ценность, он та овца, за которой идет пастырь, бросив девяносто девять. Личность бессмертна! Культура тоже бывает бессмертна, но случается, что и умирает. Для Бога, для Христа личность стоит выше всего. Христос пришел спасти не культуры, не языки, а пришел «дабы всякий, верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную[45]», — то есть пришел спасти отдельного человека. Но далее, когда уже начинается проповедь, то проповедь эта и осуществление жизни во Христе могут быть только в конкретных формах.

Более того, христианство совершенно не исходит из той позиции, что надо все национальные особенности приглаживать, а наоборот, мы видим, насколько многообразны национальные формы христианской жизни и насколько это органично, хорошо и естественно. Так было с самых первых веков… Восточные Церкви имели свой облик, Западные — свой. Откуда возникли наши четыре Евангелия, четыре евангелиста? — По этой же самой причине. Это были Евангелия различных Церквей с различными культурными оттенками, с различными традициями. Если Евангелие от Матфея господствует в палестинско–сирийский традиции, то в Риме появляется Евангелие от Марка, а в палестинско–азиатской традиции — Евангелие от Иоанна. То есть наши четыре Евангелия — это Евангелия различных поместных Церквей.

Церковь и культура

Остановлюсь еще на одном моменте, о котором я много говорить не буду, но пару необходимых слов скажу: христианство и культура — не как конкретная, а как общая проблема.

В первый период, когда ждали конца света, проблема эта не стояла для верующих, потому что считалось, что все созидание, все творчество, все Божественное будет осуществляться в новом зоне, в Царстве Божием.

Когда стали понимать (а это стали понимать уже в апостольский период), что впереди еще неопределенно долгий срок, тогда возникла проблема: христианство и мир, христианство и культура, христианство и цивилизация. Решение этой проблемы, так же как в отношении нации, было двояким.

Одни, такие, как апологет Гермий или апологет Тациан (Татиан), авторы резких памфлетов против языческих философов, языческой литературы, языческой культуры и религии, считали, что все это от сатаны. Тертуллиан, сам насквозь проникнутый античной цивилизацией, адвокат, выученик стоиков и Цицерона, говорил, что у Христа ничего нет общего с Велиаром, что «у Афин и Иерусалима нет ничего общего» — это его формула. Формула, которая не была признана Церковью. Не надо забывать, что Тертуллиан все‑таки еретик, человек, который был отвергнут Церковью, и не таким спорным образом, как Ориген (с Оригеном много неясности), а Тертуллиан сам ушел из Церкви в секту монтанистов[46], и все.

Так вот, этот самый крайний радикализм, или, выражаясь современным языком, левохристианский экстремизм, был свойственен многим эпохам, но отцы Церкви этого не приняли. Более того, например, Иустин Мученик утверждал, что мы поклоняемся тому же Богу, Который вывел Израиль из Египта. Они также говорили о том, что греческие философы предчувствовали явление того же Логоса, Которому поклоняемся мы, и что Христос действовал среди язычников до нашей эры, действовал, так сказать, анонимно, тайно.

 

Святитель Климент  Александрийский

 

По словам Климента Александрийского, философия была для греков таким же педагогом, детоводителем ко Христу, как Закон был для иудеев. И эта точка зрения, тоже с некоторыми оттенками, была постепенно принята и укоренилась в патристике, у классических отцов Церкви. Ее подробно развивают самые разные авторы этого времени, и даже резкие полемисты, такие, как святитель Афанасий Великий; конечно, об этом много пишет Ориген. И Тертуллиан, который отрицал подобную точку зрения, невольно вынужден был ее признавать — хотя бы тем, что он всю свою деятельность строил на основе античной культуры.

Климент Александрийский создавал первые христианские гимны. Ефрем Сирин переделывал нехристианские гимны на христианские и создал потом целую поэзию. Возникла христианская философия, которую создали Ориген и Григорий Нисский. Очень рано возникло христианское искусство как своеобразное проявление церковного духа.

 

Святитель Григорий Нисский

 

То есть все те аспекты, из которых складывается культура: художественная литература (повести и романы античных времен и Средневековья), метафизика, поэзия, живопись, скульптура, — все было создано, то есть была признана возможность создания христианской культуры сначала на основе античности, а потом уже на основе других культур.

Тем не менее, в XX столетии вопрос этот поднимается вновь и вновь. Потому что нельзя сказать, что Церковь безоговорочно приняла всю языческую культуру. Она принимала с большим выбором, и известный трактат Василия Великого о том, как молодым юношам–христианам пользоваться языческой литературой, показывает, что здесь необходима была определенная избирательность, и отцы Церкви требовали подходить к этому избирательно. Вопрос об этой избирательности был всегда неясен и вызывал часто колебания. То наступал период влияния языческой культуры, то наступал период резкого отмежевания и попытка вообще освободиться от нее. Этот вопрос продолжает стоять и сейчас.

Среди многих новокрестившихся христиан, как болезнь неофитства (таких болезней очень много, и они все характерны), часто возникает мнение, что христианство отрицает искусство, отрицает вообще всю культуру, что христианин не должен одобрять ни живописи, ни философии, ничего этого не нужно.

 

Святитель Иоанн Златоуст

 

Понять этих людей я могу. Я понимаю, что когда человек познает высшие ценности, когда он встречается с самым важным и драгоценным в жизни, он видит, насколько малы в сравнении с этим многие человеческие достижения. Но с другой стороны, эти люди, неофиты, должны со смирением признать и принять, что отцы Церкви рассматривали вопрос совершенно иначе. Они одобряли и философию, и искусство, и сами, в отличие от некоторых неофитов, не чуждались не только университетов, но языческих университетов, заведомо языческих, в которых преподавали все профессора–язычники. И христиане, будущие столпы православия, такие, как Григорий Богослов, Василий Великий, Иоанн Златоуст, не колеблясь шли в эти школы, для того чтобы получить знания. Ну, я уж не буду приводить примеров средневековых отцов Церкви, вроде Иоанна Дамаскина, который был великим философом и логиком.

Но тогдашняя философия развивалась все-таки как богоискательство, а современная культура, идущая от Возрождения, развивается как богоборческая ветвь. Поэтому здесь, мне кажется, гораздо труднее допустить открытость.

Совершенно верно. Я именно поэтому и сказал, что эта проблема встает каждый раз, когда является новая цивилизация. То есть по отношению к античной цивилизации христианство в целом решило свою проблему. Решило, может быть, не всегда удовлетворительно, было много принято лишнего, что потом надо было как‑то вычищать, и наоборот, ускользнуло много ценного, что потом пришлось добирать, — это же процесс, в котором участвовали живые люди, которые и ошибались и искали! Не надо думать, что Господь Бог дал какую‑то четкую программу, и надо было просто сидеть и пассивно выполнять все указания по всем пунктам.

Эта проблема была и в ренессансный период. И надо сказать, что когда во весь рост встала тема человека, то христианские мыслители ее решили очень неплохо, не хуже, а лучше деятелей языческого Ренессанса. Начиная со времен Франциска Ассизского вплоть до времен Григория Паламы, преподобного Сергия, Мейстера Экхарта и у нас, и на Западе учение о величии человека — именно потому, что он есть образ и подобие Божие, — было развито великолепно!

Савонарола, которого считали мракобесом и сжигателем ценностей (это был замечательный поэт, поборник демократии, человек, который вполне может встать в один ряд с большими святыми, мученик за свои убеждения), этот Савонарола был одним из представителей христианского гуманизма. И молодой грек Михаил Триволис (впоследствии знаменитый преподобный Максим Грек), который его слушал, с этими идеями и поехал на Афон, и потом здесь, в Лавре пытался провести реформу Русской Церкви, но все это, как мы знаем, кончилось грустно. Но, так или иначе, запал Савонаролы был передан Максиму Греку.

Теперь, если говорить о культуре XIX века, то и в ней были ценности, которые христианство принимало бесспорно. Началось возрождение правовых идей, развивалась идея социальной справедливости, поэтому когда Лев XIII (скажем честно, с опозданием) заговорил о необходимости бороться за более справедливое распределение материальных благ, когда он стал говорить о недопустимости бесчеловечной эксплуатации, которая была в XIX веке, то многие христиане–католики возликовали, для них это был целый праздник — иерархия поняла призыв века, и это было очень хорошо.

Что касается нашего времени, то я думаю, критерий святого Василия Великого вполне продолжает работать. В современной культуре очень много богоискания, очень много светлого и прекрасного; и вполне можно, опираясь на те ценности, которые есть внутри этой культуры, вести с ней диалог. Более того, как я уже писал, именно в XX веке в культуре и в современной философии было очень много потоков, обращенных непосредственно к христианству и к духу. Современная философия на 80% — философия полумистическая, духовная, ищущая. В современном искусстве, даже когда художники в плане своего мировоззрения стояли далеко от веры, их трагические полотна, их странные произведения — все они вопили о недостаточности плоского материалистического мироощущения. Они вопили о трагедии!

Кино, музыка и многие другие ходовые формы современной цивилизации могут быть языком веры.

Взять хотя бы оперу «Иисус Христос — Super Star» — это интересный феномен. Оказывается, можно говорить о Евангелии (правда, текст там просто гнусный, хотя музыка неплохая) современной молодежи языком современной музыки. Когда‑то я смотрел фильм Пазолини «Евангелие от Матфея», я не могу сказать, чтобы этот фильм мне понравился, но когда я его просмотрел, я понял, что можно создать хороший фильм на эту тему.

Я смотрел много прекрасных христианских фильмов, как зарубежных, так и советских, христианских не только по форме, но по духу. Кстати, когда я сравнивал Пазолини «Евангелие от Матфея» с нашим фильмом «Андрей Рублев», конечно, русская Голгофа у Тарковского гораздо выше по духу и глубже, чем Голгофа у Пазолини, — это бесспорно. Даже облик Христа у Тарковского мне показался более внутренне подлинным, чем у Пазолини.

 

Кадр из фильма «Андрей Рублев». Режиссер А. Тарковский

 

О новых подходах к проповеди говорит и знаменитый современный проповедник Билли Грэм. Он говорит, что если раньше апостол Павел приходил, становился на площади и проповедовал, то почему бы мне сейчас не продавать пластинки со своими речами, не делать рекламы, не прибегать к тем обычным приемам, к которым прибегает любая информация нашего времени? И то, что Библию сейчас издают в виде таких журналов, похожих то ли на «Paris Match», то ли на «Курьер ЮНЕСКО», — это тоже хорошо, потому что люди, чтобы получить информацию, привыкли читать текст именно в таком виде, и поэтому он будет и яснее, и проще, и доходчивей для них.

Но, конечно, это таит в себе тысячу опасностей: может быть слишком много элементов вульгаризации. Самое главное, чтобы не было секуляризации, чтобы не сделать все плоским, пошлым, — уступки духу века сего не должно быть ни в коем случае, только полная внутренняя верность. Вот это самое трудное: при полной адекватности современной форме — полная внутренняя верность духу. Это, конечно, трудно. Гораздо легче или просто обособиться, сказать, как некоторые сектанты говорят: все это, вместе с кино, это все сатана придумал, — или, наоборот, сказать, что все это настолько прекрасно, что мы только просим: дайте нам маленькое тепленькое местечко в вашем великолепном царстве современного великого общества — the great society.

Две легкие позиции, но мы не можем их принять.

Итак, я повторяю. Мы говорили об отношении Церкви к Ветхому Завету, отношении Церкви к нации, отношении Церкви к культуре…

Можно было об этом еще много говорить, но я думаю, что это достаточно ясно. Подход такой, что Церковь культуру как творчество приемлет, и совершенно не соответствует церковной точке зрения отрицание культуры. Для нас достаточно сказать, что вся, например, цивилизация поздней Античности, Европы, России и других стран создана на основе христианства, если бы оно отрицало культуру, то этого бы и не было. Ислам, скажем, отрицает статуи? — отрицает, поэтому никакого искусства ваяния в мусульманстве нет. Нет, и все. Вот вам прямое доказательство.